Каталог файлов



Боль
[ Викачати з сервера (16.2 Kb) ]20.09.2008, 01:06

Боль

МОТОЦИКЛ летел, словно выпущенная из лука стрела, рвал единственным глазом темноту, и она, обтекая светлый конус, с бесовским хохотом смыкалась за спиной прикипевшего к рулю водителя.
«Все, хватит! — в мозге разозленного ссорой мотоциклиста созрело окончательное решение. — Это — в последний раз: либо она будет слушаться меня, либо брошу все к чертовой матери...».
Расстегнулся на коляске тент и ударил длинной пулеметной очередью. Максим наклонился, поймал рукой конец дерматина и попробовал пристегнуть. Вдруг мотоциклом лязгнуло, и он успел увидеть в тусклом свете фары этой мокрой осенней ночи, как на него летела длинная и черная, как будто могила, придорожная канава. Инстинктивно рванул руль влево к спасительной ленте твердого асфальта, но произошло что-то непонятное: вместо того, чтобы покориться воле водителя, мотоцикл, словно конь, вздыбился, невидимая сила ударила парня в грудь и вырвала из седла. Где-то далеко-далеко внизу осталась ослепительная, будто молния, вспышка фары, рев мотора — глухой удар о землю, от которого погас свет и стих шум...

Максим вышел за ворота и остановился пораженный: навстречу, утопая в пыли едва не по сами косточки, шла босоногая девушка. Она приближалась, росла, заполняла весь видимый мир. Две карие капельки из-под густых черных бровей парализовали волю. Девушка едва улыбнулась, будто давнего знакомого встретила, и, за сельским обычаем здороваться со всеми, тихо молвила:
— Добрый день!
— Чья ты? — обрел дар речи.
—Ничья! — мигнула орехово-карим огнем и гордо понесла коронованную косой голову.
— Чудеса и только! — мурлыкнул про себя. — Такое разве что увидишь на картинах художников прошлого столетия...
— Понравилась? — громыхнул за спиной хриплый голос, и Максим от неожиданности резко обернулся. Перед ним стоял его ровесник, сосед и приятель, высокий, худощавый с длинными, как у аиста, ногами, Антось и широко улыбался. — С возвращением, блудный сын!
— Спасибо! — они обнялись и похлопали друг друга по плечу. — Скажи, что это за девушка?
— Гуцулочка.
— Откуда она здесь взялась?
— Ге, брат! У нас в селе сейчас два полных общежития этого «зелья»... На любой вкус.
— И эта тоже зелье?
Антось отрицающе покачал головой.
— А что — ягодка?
— Нет, не ягодка... А тот, как его? Подожди: овощ, фрукт, плод... Во — плод! — он рубанул воздух и расхохотался.
— Чего хохочешь?
— Жизнь наступила! Как вспомню, что в тех общежитиях делается! Гомор и Содома! Только стемнеет, вся мужская часть села — от пацанов до старых подтоптанных парней — валит под общежитие... Наведываются даже кое-кто из женатых. Знаешь, из тех, что гречиху любят... А сельские кумушки сплетничают, норовистых жены держат на арканах, мамы отчитывают своих неумных сынков, местные девушки нервируют и проклинают заезжих...
— А совхозное начальство куда смотрит?
— Как куда? Вперед! — он ехидно улыбнулся, — им все до лампочки, что там вечерами вытворяется! Им чтобы девушка утром на высадки вышла, чтобы цифра исправна, чтобы план, чтобы стружки не снимали, а остальное...
Он вытянул папиросы и зажег спичку.
— Я тоже было повадился туда. Прилип к черноглазой плотной девочке. Ходил некоторое время, пока однажды не заснул возле нее и домой пришел на рассвете. Боже мой! Моя мамочка, что караулила всю ночь — ты ее знаешь! Когда что-то не по ней, сразу хватается за сердце — с самого рассвета пустила драматургию:
— Ты, черт окаянный! — орала на всю улицу театрально схватившись за грудь. — Ты меня хочешь живьем в могилу свести! Как тебе не стыдно появляться среди тех шалав, разве тебе сельских девушек мало? Она еще долго трещала этим утром, пока я не хряснул дверями и пошел на работу.
Антось непристойно выругался и вкусно затянулся сигаретным дымом...

Когда Максим пришел к памяти и открыл глаза, вокруг стояла черная тишина. В высоком холодном небе темнели большие зори. Парень провел ладонями по лицу — крови не было, руки остались сухие. Приподнялся на локтях и обомлел: левая нога туго, как пожарный шланг, по которому погнали воду, наполнила штанину и неестественно откинулась в сторону. Попробовал пошевелить ею, и резкая боль пронзила все тело, ударила под грудь, и звякнула в голове, как шрот о камень. Закрутились в безумном танке темные силуэты деревьев, зори, этот водоворот подхватил его, и он полетел куда-то в глубокий мрак, где играла, шумела и звенела страшная дикая музыка...

Максим крутился возле расшатанного плетня, поднимал покошенные столбики и заколачивал обухом топора, вбивая колья рядом с ними. Раз за разом поглядывал на улицу — не появится ли под шатром орехов стройная девичья фигура. И таки дождался этого мгновения.
— О, Ничья! — бросил во дворе топор, недотесанный кол и вышел наперерез девушке. — Послушай, пойдем сегодня вечером вместе в кино?!
— Эва! — звонко рассмеялась и пронзила его двумя карими мечами из-под густых черных бровей. — Вы — быстрый!
— Такой уж удался.
— Вы всех приглашаете в кино? — поползли вверх две подковы и резко сломались.
— Нет, — улыбнулся на банальный вопрос парень. — Имею привычку в ресторан... Только здесь, — он развел руками, мол, где здесь к бесу тот ресторан, — как говорят дипломаты, по независимым от меня причинам, не могу тебе этого предложить.
— Это не проблема. Можем поехать в город, — хитро сощурила глаз. — Кстати, у меня завтра выходной.
— Ты серьезно?
— Ну да! — Она бросила на него быстрый ореховый взблеск и загадочно улыбнулась. — Однако, приглашение в кино на сегодня, как говорят дипломаты, остается в силе. Приходите в общежитие, я буду ждать... — и пошла.
— Подожди, где тебя там искать?
— В келье!
— Скажи, как звать тебя?
— Гафийка...
... Вечером Максим, осторожно ступая пустым коридором, вспомнил, как в далеком детстве они, замирая от звонких шлепков босыми пятами о холодные каменные плиты, глухой ночью пробирались к амбару этим коридором за медом, похитив у кладовщика ключ, и как тот мед вылез им боком. Их троицу — его, Антося и сына кладовщика Петруся — вывели перед выстроенной на линейке школой, долго и тошно вычитывали правила поведения советского школьника...
Резко храпнули двери, и в полутемном коридоре на него налетела какая-то верткая девочка.
— Эй, красавица, — поймал ее в охапку. — Где мне Гафийку найти?
— Монахиню? — удивленно переспросила и с интересом начала рассматривать парня. — А ты кто такой? Что-то я здесь раньше таких не видала...
— Скоро постареешь.
— Эва, какие мы! — выскользнула из его объятий, крутанулась на каблуках и зацокотала по коридору. — Через комнату — направо. Там ее келья...
Парень открыл двери, где когда-то был амбар, и оторопел: под стены длинной, как будто казарма, комнаты в два ряда густо стояли кровати. На них сидели, лежали девушки, которые мгновенно, как по команде, стали смотреть с любопытством на него. Стало легче, когда закрыл за собой двери и очутился в небольшой, действительно, похожей на келью, с продолговатым окном и полукруглой стеной, комнатке.
Гафийка сидела на кровати, поджав ноги, и читала книжку. Прядь волос спадала на глаза, и она смешно встряхивала головой. Или она действительно так зачиталась, или привыкла к постоянному гаму, визга и хлопаньям дверьми, что даже не повернула в его сторону головы.
— Добрый вечер, Монахине!
—Ага! Таки пришел, — она закрыла книжку и перешла на «ты». — не побоялся?
— Чего? — переспросил удивленно.
— Скоро узнаешь, — сказала уклончиво, опустила на землю стройные ноги и обула босоножки.— Так в кино?
Она еще раз пропустила его сквозь строй скрещенных взглядов, замкнула двери «кельи» и догнала парня. Он взял ее под руку и повел улицей, гордо неся свою коротко остриженую голову, на которую вскоре сельские стражи нравственности выльют всю грязь сплетен и кривотолков.
Эти сплетни тяжелым грузом свалились на сгорбленные плечи его матери Горпины. В первые дни, когда Максим вернулся из тех далеких и страшных для нее миров, Горпина выпрямилась, аж помолодела как будто. Лицо излучало радость, та дурная слава о сыне опять начала гнести душу. Голову обсели черные, тяжелые, как осенние снежные тучи, думы.
Не познала, не испытала в своей жизни счастья старая Горпина. Рано, слишком рано, лишь шесть лет ей минуло, как в течение года пошли в мир иной отец и мать, и осталась она сиротой, словно былинка в поле. Взяла ее, воспитывая, хуже мачехи, братова — злющая и капризная бабенка, что крепко держала в своих руках старшего брата Ивана. Следила за каждым шагом, чтобы та не съела лишний кусок хлеба. Не знала Горпина ни отдыха, ни свободного воскресенья. Подростки, ее ровесницы, еженедельно бегали в село к читальне, на танцы, а она хозяйничала возле скота, наживая имущество братовой жинки.
Позже, когда вышла замуж за такого же, как и сама, нищего, опять тяжело работала. Подрастали дети. Но черным смерчем пронеслась война. Страшная война, что забрала у нее трех сыновей, трех соколов ясных и мужа. Осталась она с Максимом — маленькой крошкой на руках.
Горе, тяжелое горе обсеяло сединой виски, выбелило волосы, но не сломило воли к жизни. В тяжелые послевоенные годы она всю мужскую работу делала сама. Ходила за плугом, косила, молотила цепом и растила свою родную кровинушку, единственную утеху...
А сынок подрос и — что ему материнские боли — поехал в миры, аж в тот страшный Донбасс, где ежесекундно поджидала на него смерть. Она же еженощно молилась Богу, чтобы беда пронеслась над головой ее — теперь уже единственного — сына. Проходили годы, сын работал, приезжал в отпуска, звал ее к себе.
— Бросьте, мамо, эту лачугу и едем со мной, хоть света белого под старость увидите.
— Ай, сынку, — отмахивалась от его слов, — дай мне чистый покой! Здесь я родилась, здесь похоронены мои родители и никуда я отсюда не поеду... Слышит моя душа, сынку, что уже не долго осталось мне землю топтать, ой недолго... Может и так произойти, что в следующий раз приедешь и меня уже не застанешь... Прошу тебя, молю: не езжай больше туда, взвесь на мою старость...
Послушался мать, оставил работу машиниста подземного электровоза и вернулся домой. Но недолго радовалось от его приезда старое, усталое сердце Горпины. Все мечты о том, что сын возьмет себе девушку из богатой семьи, развеивались, словно дым. Всю свою жизнь она мечтала выбиться из нужды и вот теперь, на старости лет, только бы зажить в добре и достатке, укачивая внуков, сынок совсем одурел! Увязался за какой-то заезжей, за которой, словно рой за маткой, тянутся людские сплетни, что острым ножом кромсают сердце.
Масла в огонь подлила старая Морозиха — ровесница и подруга Горпины, что прилемезила к ней в воскресенье аж с другого конца села.
— Горпино, бойся Бога, образумь своего олуха! — начала отчитывать. — Твой Максим потерял стыд и совесть — средь бела дня таскается по селу с той гуцулкой... Никто, а он идет средь бела дня в тот дом… А нынче воскресенье святое, люди идут к церкви, а он взял ту шельму под руку и повёл к лесу... А я правду говорю, сама-м видала. А как-то, — старая, наклонилась к Горпине, — видели их в городе в этом, как его — рестовранте!
— А что я сделаю? Или я его не прошу, или я его не молю, чтобы женился туда, где есть новый дом, где есть тесть, а он скалит зубы: «Жену, — говорит, — нужно приводить в собственную хату, еще и на песню кивает, мол, построй дом из лебеды». — И, — говорю ему, — то в песне, а ты попробуй строиться, то узнаешь, почем ковш беды. Женись на готовое и будешь жить, как у Христа за пазухой, а он хохочет: «Я, мама, человека ищу, а не имения»...
Старуха тяжело вздохнула, и, понурив голову, впоследствии прибавила:
— На одно надеюсь, что скоро осень, сезон закончится, и те вертихвостки разъедутся, может тогда опомнится сынок, пожалеет мои никуда негодные нервы.
— Ой, Горпино, и не надейтесь даже! — всплеснула руками Морозиха. — Тая шельма, с которой ваш хороводится, не поедет. Она дояркой на ферме! Это та самая шельма, что была за Андреем Варвариным, уцепилась. Та Варвара своего балбеса отрезвила, так она Максима твоего окрутила. Имеет к этому талант, видно добра шльондра, хоть и прекрасна с виду...
Ночь Горпина не спала, слышала, как на рассвете, крадучись, чтобы ее не разбудить, прокрался в свою половину хаты Максим, вернувшись из общежития. И только перевалило на утро, направилась в соседнее село к своему брату Ивану, чтобы пришел и помог ей с тем своим неслухом...

Когда Максим очнулся, то увидел в ослепительном свете фар автомобиля перекошенное ужасом лицо Антося, что прислонился ухом к его груди.
— Живой! — выдохнул с облегчением. — А я уже думал — хана! Еду, смотрю мотоцикл перевернутый... Уже проехал, когда что-то как будто дернуло: «Стой, может там где-то человек погибает!»... Знаешь, остановился и трусливо стало: ночь, еще, чего доброго, подумают, что я сбил... Что тебе, брат?
— Ч-черт его знает... Нога, — простонал Максим и стиснул зубы.
— Попробуй приподняться, — Антось заложил его руку себе за шею, он оперся на здоровую ногу. Боль будто утихла и, хромая на одной ноге, опираясь на товарища, добрел до кабины. Сомкнул под коленом в замок руки и, млея от острой боли, закусывал губы, чтобы не стонать на выбоинах.

Максим стоял в дверях сбитой из досок и накрытой рубероидом вакуум-насосной. Мрачно, с похмелья, смотрел на доярок, которые надевали белые халаты и галдели, как вороны на дождь. Чувствовал себя плохо, горький осадок перчил душу, и он гнал от себя мысли о Гафийке...
— Ганько, ты слышала-а? — заверещала ему над ухом долговязая доярка Мария, что стояла на прицепе и на разостланный на земле халат вилами сбрасывала клевер. Кричала громко, чтобы слышала и Гафийка, что хозяйничала под навесом возле своих коров, потому что, как и все сельские девушки, не любила она приезжих, из-за которых парни на них — местных — не обращали внимания. — Наш Максим женится!
— С Гафийкой?
— Тю, глупая! С Гафийкой, — гоготнула долговязая. — С Галькой Ситниковой.
— С Галькой? С той коренастой? — Ганка поставила на землю ведро и аж рот разинула. — Да ты брешешь!
— Пес брешет. Сегодня поп в церкви первую заповедь произнес...
— Правда, девоньки, правда, — пихнула в разговор и свой тонкий, как папирок, нос худощавая доярка Настя. — Такова жизнь. У Гафийки того добра, что черные брови! А там, — кивнула в сторону села, что виднелось вдали и блестело оцинкованными крышами в сиянии полуденного солнца, как разлитая ртуть, — разве что птичьего молока нет, и то, кто знает, может и оно есть...
— Так им и надо, чтобы знали, как ребятами перебирать, — фыркнула Ганка.
— Наш Максим имеет добрую голову на плечах, — скатилась Марийка с прицепа, обнажив толстые загоревшие лишь до колен икры, медленно отряхнулась от листочков и, не закрывая обнаженных ног, пристально посмотрела Максиму в глаза.
— А ты Гафийку на свадьбу пригласишь? — опять захохотала. Максим хряснул дверцами, спрятался внутри и тяжело опустился на деревянную пачку, что служила лавкой...
Этот разговор больно стегнул Гафийку, она опустила руки и замерла, как будто задубела, под коровой. Две прозрачные капельки выкатились из глаз и капнули в подойник. Корова Ласка, будто почувствовала, что с ее хозяйкой что-то неладное, повернула к ней голову, поглядела большим огорченным глазом, дмухнула двумя тугими струями, полных ароматов лугов, вкусной душицы и лизнула длинным шершавым языком плечо девушки. Гафийка встрепенулась, спешно вытерла глаза и взялась за дойки.
Промчался долиной верерок, зашелестел ланом пшеницы, что впритык подступила к урочищу Завалигоры, где раскинулся животноводческий лагерь, возмутил едва заметным бризом ставок и сгинул, лишь июльское солнце щедро поливало теплом этот странный запутанный мир...

Только на следующий день, после длинной и сложной операции, вернулся к памяти. Первое, что запомнилось в это короткое мгновение прозрения, как радостно прошептал сосед слева: «Счастливый ты, дружище, а то еще день и — труба...».
Долго смотрел широко раскрытыми глазами на фигуры в белых халатах и ничего не мог понять.
Попробовал поднять голову, как враз холодная волна накрыла его, начала сочиться во все щели, и показалось, что он превращается в большую глыбу льда.
— Лежите спокойно! — властно раздался голос врача.
— Х-хо-холодно, — заклацал зубами и задрожал, как в лихорадке.
— Кальций! — дзенькнуло где-то в угасающем сознании. Теплая волна обволокла его, он погрузился в нее с головой и поплыл куда-то в небытие...


Тесть и в самом деле не поскупился. Подарил зятю трехколесного мотоцикла, а на Максимовом дворе ярко заалели кучи кирпича... Галька — жена Максимова — закапризничала и не захотела идти жить в его глиняную розвалюху. Решили — пока построят на Максимовом подворье дом, он будет жить у ее родителей и будет ежедневно наведываться к матери.
Если тесть проявил солидарность к зятю, то теща не взлюбила его с первых дней. Она работала учительницей и не могла примириться с тем, что старик взбесился и отдал ее дорогого ребеночка необразованному мужику, к тому же еще и значительному батяреви, который доныне дневал и ночевал в общежитии. Вон уже люди за глаза смеются, что там у нее скорее будет внук, чем здесь от родного ребенка...
Говорила она с зятем только на «вы», хотя такая манерность не мешали держать трех коров, двух свиноматок и каждый базарный день высылать дочку на торг со свежей огородной и садовой продукцией или маслом и сыром. Максим должен был подвозить ее с узлами и корзинами на базар, а в обеденную пору гнать мотоцикл в десятикилометровый путь за ней. Дать на автобус, когда есть свой транспорт, двадцать копеек, по-видимому, было большой потерей для этой семьи...
По ночам он ворчал, что больше не повезет ее на базар, а если их так это печет, а ей нравится избранное ремесло, то пусть ездит себе рейсовыми автобусами. Галька разобижено отворачивалась к стене и плакала, потом прижималась к нему и, всхлипывая, обещала повиноваться.
— Ишь, какие мы деловые! — Шипела утром теща и бросала кастрюлями о плиту, когда дочка пыталась завести разговор, что не поедет более на базар, потому что Максиму стыдно, что его жена торговка. — Вы что, собираетесь на свою зарплату построить дом, содержать семью и прокормить Горпину? — наступила на зятя. — Или, может, думаете, что мы вас будем одевать и будем кормить только за то, что осчастливили нас своим присутствием? Какие вы неблагодарные, просто ужас. Если бы не мы, то вас бы давно бедность догрызала...
Максим трескал ложкой по столу и выскакивал, как ошпаренный, из дома. Садился на мотоцикл и гнал в урочище Завалигоры, где работал слесарем-наладчиком доильной аппаратуры. Там в каморке, сидя на ящике, давал волю мыслям, которые каждый раз возвращали к тому черному воскресенью, когда, будучи в ссоре с Гафийкой, он, в ответ на домогательство дяди Ивана, пошел свататься к Ситникам.
Остальные дни промчались в каком-то мареве в полусне, и когда отгремела пением, сыграла музыками свадьба, и вышел из головы хмель, показалось, что его заперли в большую и тесную клетку. Дом у Ситников был новый, просторный, один из лучших во всем селе, однако в своей маленькой глиняной с низеньким деревянным потолком хатке, он чувствовал себя свободно. Здесь в трехметровой высоте давил потолок, жали стены, а дорогие ковры, плюшевые накидки, тюль на окнах, шторы на дверях поглощали весь воздух, и казалось, что он когда-то задохнется...
Умерла мать...
Замученный нестерпимой болью, что и после операции, при наименьшем движении, огненными иглами пронизывал все тело, охладевший ко всему Максим, на удивление врачей, мужественно пережил эту трагическую весть.
Через несколько дней, увешанный покупками в палату осторожно впихнулся в белом халате Антось.
— Здоров, дружище! — поздоровался и подал бессильную руку обрадовавшийся Максим. — Ты сам?
— Сам, брат, — он избегал смотреть в вопросительные Максимовие глаза. — Только ты тот, будь мужчиной... Плюнь ты на Гальку — не стоит она тебя... Знаешь, когда после того, как я отвез тебя и пригнал во двор Ситников мотоцикл, она даже не поинтересовалась, что с тобой. Хоть в том гамырдери, который подняла теща, вряд ли спала. А утром, хоть бы для отвода глаз, не поехала к тебе. Только теща к восходу солнца помчалась к больнице. Там ее к тебе не пустили. Кто-то ляпнул, что тебе отрезали ногу, и она, как будто бешеная, прилетела в село к твоей матери, и начала орать, будто недорезанная свинья, что ты ее ребенку испортил жизнь... На крик слетелись соседи, как будто вороны на падаль, а твоя мать взялась за грудь, пошла к дому и легла на лавку... — он замолчал, со страхом глянул на бледное Максимово лицо, перебежал взглядом на ноги и заговорил снова. — Когда возвращались с кладбища, соседи перехватили Гальку, начали позорить, что не пришла на похороны, что к тебе не поехала... В ответ она разоралась, что на черта ты ей сдался, что она не будет всю жизнь кормить калеку, что она еще молода, еще хочет жить...
— Как там... Гафийка? — тихо спросил.
— Нормально. Сына имеет, говорят люди, на тебя схожий...
Когда Антось ушел, Максим долго смотрел в потолок широко раскрытыми глазами. Медленно свыкался с мыслью, что он уже инвалид, а впереди еще вся жизнь, которая так по-дурацки сложилась в самом начале. И что нужно найти в себе силы начать жить заново. На размышления времени было много. Он изо дня в день перебирал в памяти свою жизнь, и когда подходил к тому моменту, когда решил вступить в брак с Галькой — цепенел...
Проходили недели за неделями. Начали стираться из памяти черты лица прежней жены — она подала на развод, и теща приезжала за письменным согласием — зато все чаще он видел орехово-карий взблеск глаз обиженной им девушки...
Она приходила к нему во сне, садилась возле кровати, ласкала его руку шершавой ладонью, что пахла степными травами, опьяняющим ароматом душицы... Переносился в дом, где возле кровати стояла колыбель, из которой крошечное личико улыбалось ему синими, как будто васильки, глазами и протягивало маленькие рученьки...
— Боже мой, что я наделал! — стонал. — Она меня любила, любила, как никто на свете, а я.
Всплывал в памяти последний вечер — и во сне пламенело от стыда лицо — когда она, стесняясь, созналась ему, что будет матерью...
— А я тут при чем? — испугался и начал хлестать обидными словами. — О, нашла глупого!... Знаешь, когда сука... — громкая пощечина заставила прикусить язык, и девушка показала на дверь кельи. — Убирайся прочь!
Максим просыпался в холодном поту и уже до утра не смыкал глаз, да и днем не сползала с чела дума, сидел на кровати, морщился, сгорбившись.
— Брось ты думать, — ворчал на него сосед по кровати, что тоже поломал ногу, упав с мотоцикла — и теперь прыгал по палате на костылях.
— Знал бы ты, Борис, какую я глупость спорол в жизни...
— Все мы ошибаемся, когда молодые, здоровые. Всем нам тогда кажется, что так будет вечно, — приседал на край кровати. — Только ты не сокрушайся, все устроится... Люди из-за худших, чем у нас с тобой условий не падают духом...
Через полгода Максима выписали из больницы... Он медленно высунулся из кабины, взял от Антося костыли и ступил здоровой ногой в рыхлый снег.
— Ну, брат, крепись! — ободрительно похлопал по плечу.
— Буду, — пообещал Максим.
— Я дам кое-кому знать и вечером мы заскочим к тебе, — хлопнул дверцами Антось.
Автомобиль чихнул — брызнули, как искры из-под наждака, спрессованные комочки снега — и потянул за собой шлейф белой пыли. Максим повел длинным взглядом, пока тот не исчез под серебряной ветвью огромных орехов, что шатром нависли над улицей. Он стоял и немигая смотрел в заснеженную даль, а видел кроткий вечер летнего дня, босоногую девочку, что грузла, в пыли по сами косточки, удаляясь от него...
На этой улице он родился, познал окружающий мир, полюбил и жестоко растоптал свой цветок любви... Отсюда пошел под венец с нелюбимой и отсюда, с этой улицы, помчался на мотоцикле в ночь, чтобы уже никогда больше не ступить обеими ступнями в нагретую уличную пыль...
Силой воли, подавив рыдание, что клубилось в груди он, качаясь между костылями, пошел к увязшей в снег по самые окна покосившейся избе. В доме пахло плесенью и ладаном. Посередине стоял дубовый ларь, еще приданое матери, что сослужил ей последнюю службу перед вечной дорогой. Мать лежала на нем в последний раз уже безразличная ко всему, а с ней прощались те, кто желал ей добра, и те, кто своими советами помогли преждевременно загнать в гроб...
Максим поставил костыли в угол и тяжело опустился на бомбетель. Взгляд скользнул по лавке, по разобранной деревянной кровати, откинутые на стену спинки, положенные предусмотрительно на пол доски с кровати, на которых краснели округлыми боками завязанные веревкой в большой узел перина и подушки.
«Даже пошевки содрали ненасытные!» — саркастически улыбнулся, вспомнил, как с Галькой покупали полотно, и вздрогнул от гадости. А еще одну он звал мамой, а другую прижимал к сердцу и заверял, что любит. Бр-р!...
Взгляд зацепился за большие, как пятаки, капли парафина, что новыми копейками белели на исшарканном полу, будто застывшие слезы по его несчастливой судьбе...
Он обхватил голову руками, оперся локтями на веко сундука и дал волю слезам...

 

Категорія: Мои файлы | Додав: mshanets
Переглядів: 894 | Завантажень: 155 | Коментарі: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всього коментарів: 0
Додавати коментарі можуть лише зареєстровані користувачі.
[ Реєстрація | Вхід ]